Пол и характер 13

Пол и характер (2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14)

          Часть 13

          овека пределами одиночества, является необходимым условием и
          предпосылкой сводничества. Мужчины, которые сводничают, содержат в себе
          нечто еврейское. Тут мы дошли до того пункта, где совпадение между
          женственностью и еврейством особенно сильно. Еврей всегда сладострастнее,
          похотливее, хотя что весьма странно и что, вероятно, находится в связи с его
          антиморальной природой он обладает меньшей потентностью в половом отношении.
          Он, без сомнения, менее способен к интенсивному наслаждению, чем
          мужчина-ариец. Только евреи являются брачными посредниками. Нигде в другой
          национальности бракопосредничество через мужчин не пользуется такой
          распространенностью, как среди евреев. Правда, деятельность в этом
          направлении здесь более необходима, чем где-либо в другом месте. Дело в том,
          что как я уже говорил, нет ни одного народа в мире, где было бы так мало
          браков по любви, как у евреев: еще одно доказательство отсутствия души у
          абсолютного еврея.
          То, что сводничество является органическим свойством природы еврея,
          доказывается его полнейшим непониманием аскетизма. Это свойство приобретает
          еще большую выразительность под влиянием раввинов, которые любят говорить на
          тему о размножении и приводят устную традицию в связь с вопросом о
          деторождении. Да иного, собственно, и не следовало ожидать от высших
          представителей того народа, который видит основную нравственную задачу свою,
          по крайней мере согласно преданию, в том, чтобы "множиться".
          Наконец, сводничество есть не что иное, как уничтожение граница еврей –
          это разрушитель границ. Он является полярной противо-316
          положностью аристократа. Принципом всякого аристократизма служит точное
          соблюдение всех границ между людьми. Еврей – прирожденный коммунист. Он
          всегда хочет общности. Этим объясняется полнейшее пренебрежение всякими
          формами, отсутствие общественного такта в сношениях с людьми. Существующие
          формы общения представляют собою изысканные средства для того, чтобы
          отметить и охранить границы монад-личностей, но еврей, по природе своей, не
          монадолог.
          Я считаю своим долгом еще раз подчеркнуть, хотя это должно быть и само
          собой понятно: несмотря на низкую оценку настоящего еврея, я тем не менее
          далек от мысли своими выводами служить опорой теоретическому, не говоря уже
          о практическом преследовании евреев. Я говорю о еврействе в смысле
          платоновской идеи. Нет абсолютного еврея, как нет и абсолютного христианина,
          я также не говорю об отдельных евреях, большинству которых я своими выводами
          не хотел бы причинить боль, и следует заметить, что многим из них была бы
          нанесена жестокая несправедливость, если бы все сказанное было применено к
          ним. Лозунги вроде "покупайте только у христиан" – еврейские лозунги, ибо
          они рассматривают и оценивают индивидуум только с точки зрения его
          принадлежности к роду. Точно также и еврейское понятие "гой" просто
          обозначает всякого христианина как такового и исчерпывающе определяет его
          ценность.
          Здесь я не становлюсь на защиту бойкота, изгнания евреев, недопущения
          их ко всяким должностям и чинам. Еврейский вопрос нельзя разрешить такими
          средствами, так как они лежат вне пути нравственности. Но с другой стороны,
          и "сионизм" далеко еще не разрешен. Он хочет собрать народ, который, как
          указывает Г. С. Чемберлен, еще задолго до разрушения иерусалимского храма
          отчасти уже избрал диаспору в качестве естественной формы своего
          существования – существования корня, распускающегося по всей земле, вечно
          подавляющего в себе свою индивидуацию. Ясно, что сионизм хочет чего-то
          нееврейского. Прежде всего евреям необходимо подавить в себе еврейство и
          только тогда они вполне созреют для идеи сионизма.
          Для этой цели прежде всего необходимо, чтобы евреи сами себя понимали,
          чтобы они изучали и боролись против себя, чтобы они пожелали победить в себе
          еврейство.
          Но до сих пор понимание евреем своей собственной природы идет не дальше
          того, чтобы сочинять относительно себя остроты и смаковать их. Еврей
          совершенно бессознательно ставит арийца выше себя. Только твердая,
          непоколебимая решимость достичь высшей степени самоуважения могла бы
          освободить еврея от еврейства. Но это решение должен принять и осуществить
          отдельный индивидуум, но не целая группа, как бы сильна, как бы почтенна она
          ни была. Поэтому еврейский вопрос Может получить только индивидуальное
          решение. Каждый отдельный еврей должен дать ответ на него прежде всего на
          свой собственный страх.
          Иного решения нет и быть не может. Сионизм также не в состоянии этого
          сделать.
          Еврей, который победил бы в себе еврейство, еврей, который стал бы
          христианином, обладал бы бесспорным правом на то, чтобы ариец относился к
          нему как единичному лицу, а не как к члену, расы, за пределы которой его
          давно уже вынесло нравственное стремление. Он может быть вполне спокоен:
          никто не будет оспаривать его вполне основательного и справедливого
          притязания. Выше стоящий ариец чувствует потребность уважать еврея.
          Антисемитизм не доставляет ему особенного удовольствия и не является для
          него времяпрепровождением. Поэтому он не любит, когда еврей откровенно
          говорит о евреях. Кто же это все-таки делает, тот вызовет в арийце еще
          меньше благодарности, чем в самом еврействе, которое так чутко и болезненно
          воспринимает всякие обиды. Но ариец уже во всяком случае не хочет, чтобы
          еврей оправдал антисемитизм своим крещением. Но и эта опасность крайнего
          непонимания его благороднейшего стремления не должна смущать еврея, который
          жаждет внутреннего освобождения. Ему придется отказаться от мысли совершить
          невозможное: он не может ценить в себе еврея, как того хочет ариец, и
          одновременно с этим позволить себе уважать себя, как человека. Он будет
          стремиться к внутреннему крещению своего духа, за которым может последовать
          внешнее символическое крещение тела.
          Столь важное для еврея и необходимое познание того, что собственно
          представляет собою еврейство и все еврейское вообще, было бы разрешением
          одной из труднейших проблем. Еврейство представляет собою гораздо более
          глубокую загадку, чем это думает какой-нибудь катехизис антисемитизма, и в
          своей последней основе едва ли удастся представить его с полной ясностью.
          Параллель, которую я установил между женственностью и еврейством, и та скоро
          потеряет для нас свое значение, а потому я постараюсь воспользоваться ей.
          В христианине борются между собою гордость и смирение, в еврее –
          заносчивость и низкопоклонство, в первом – самосознание и самоуничижение, во
          втором – высокомерие и раболепие. В связи с отсутствием смирения у еврея
          находится его полное непонимание идеи милости. Только рабская природа еврея
          могла создать его гетерономную этику, его Декалог – этот безнравственнейший
          из всех законодательных кодексов мира, обещающий за покорное и безропотное
          соблюдение чужои властной воли земное благоденствие и завоевание всего мира.
          Отношение его к Иегове, этому абстрактному идолу, который внушает ему страх
          раба, имя которого он не осмеливается произнести, все это говорит нам о том,
          что еврей, подобно женщине, нуждается в чужой власти, которая господствовала
          бы над ним. Шопенгауэр как-то говорил: "Слово Бог означает человека, который
          создал мир". Бог евреев именно таков. О божественном начале в самом
          человеке, о том "Боге, который живет в моей душе", еврей ровно ничего не
          знает. Все то, что понимали под божественным Христос и Платон, Экгарт и
          Павел, Гете и Кант, и все арийцы, от ведийских священнослужителей до
          Фехнера, в своих прекрасных заключительных стихах из "Трех мотивов и основ
          веры" слова "и пребуду среди вас во все дни до скончания мира", все это
          еврею совершенно недоступно, он не в состоянии понять этого. Ибо
          божественное в человеке есть его душа. У абсолютного же еврея души нет.
          Поэтому вполне естественно, что в Ветхом Завете отсутствует вера в
          бессмертие. Как может человек ощутить потребность в бессмертии души, раз у
          него ее нет! Еврею, как и женщине, чужда потребность в бессмертии: "anima
          naturaliter Christiana", говорит Тертуллиан.
          По тем же причинам у евреев отсутствует, как вполне верно доказал Г. С.
          Чемберлен, истинная мистика. У них есть только безрассудное, дикое суеверие
          и истолковательная магия, которая называется "Каббалой". Еврейский монотеизм
          не имеет никаких общих точек с истинной верой в Бога, он является скорее
          отрицанием этой веры, не истинным служением во имя принципа добра, а
          "лжеслужением". Одноименность еврейского и христианского Бога есть
          кощунственное поругание последнего. Религия евреев – это не религия чистого
          разума: это вера старых баб, проникнутых сомнительным, грязным страхом.
          Почему ортодоксальный раб Иеговы в состоянии быстро и легко
          превратиться в материалиста, в "свободомыслящего?" Почему лессинг-ское слово
          "мусор просвещения"– что бы ни говорил Дюринг, этот антисемит на вполне
          справедливом основании, как бы направлено на еврейство? Тут рабская
          психология несколько отодвинулась с тем, чтобы уступить место своей
          оборотной стороне – наглости. Это две взаимно сменяющие друг друга фазы
          одного и того же хотения в одном и том же человеке. Высокомерие по отношению
          к вещам, неспособность видеть или только предчувствовать в них символы
          чего-то таинственного и более глубокого, полнейшее отсутствие "verecundia"
          даже по отношению ко всевозможным явлениям природы – все это ведет к
          еврейской, материалистической форме науки, которая, к сожалению, заняла в
          настоящее время господствующее положение, которая, кстати сказать,
          отличается непримиримым враждебным отношением ко всякой философии. Если
          согласиться с единственно возможным и единственно правильным толкованием
          сущности еврейства и видеть в ней определенную идею, к которой в большей или
          меньшей степени причастен каждый ариец, тогда замена "истории материализма"
          заглавием "сущность еврейства" уже не Должна вызвать особенно резких
          возражений. "Еврейство в музыке" было рассмотрено Вагнером: о еврействе в
          науке мне придется еще сделать несколько замечаний.
          Под еврейством в самом широком смысле следует понимать то направление,
          которое в науке прежде всего видит средство к определенной цели – изгнать
          все трансцендентальное. Ариец ощущает глубокую потребность все понять и
          вывести из чего-то другого, как некоторое обесценение мира, ибо он
          чувствует, что своею ценностью наша жизнь обязана чему-то такому, что не
          поддается исследованию. Еврей не испытывает страха перед тайнами, так как он
          их нигде не чувствует. Представить мир возможно более плоским и обыкновенным
          – вот центральный пункт всех научных стремлений еврея. Но в своих научных
          исканиях, он не преследует той цели, чтобы ясным познанием закрепить и
          обеспечить за вечно таинственным вечное право его. Нет, он хочет доказать
          убогую простоту и несложность всебытия, он сметает со своего пути все, что
          стесняет свободное движение его локтей даже в духовной сфере.
          Антифилософская (но не афилософская) наука есть в основе своей еврейская
          наука.
          Евреи всегда были особенно предрасположены к
          механически-материалистическому миропониманию, именно потому, что их
          богопочитание ничего общего с истинной религией не имеет. Они были самыми
          ярыми последователями дарвинизма, этой смешной и забавной теории о
          происхождении человека от обезьяны. Они явились чуть ли не творцами и
          основателями той экономической точки зрения на историю человечества, которая
          совершенно отрицает дух, как творческую силу развития человеческого рода.
          Усердные апологеты Бюхнера, они теперь выступают наиболее вдохновленными
          защитниками Оствальда.
          Тот факт, что химия в настоящее время находится преимущественно в руках
          евреев, как раньше в руках родственных им арабов, не случайность.
          Растворение в материи, потребность все растворить в ней предполагает
          отсутствие умопостигаемого "я"– она есть черта чисто еврейская.
          "О curas Chymicorum! о quantum in pulvere inane!" Этот гекзаметр
          принадлежит, правда, самому немецкому из всех исследователей всех времен.
          Его имя Иоганн Кеплер.
          Современное направление медицины, в которую устремляются евреи целыми
          массами, несомненно вызвано широким влиянием на нее духа еврейства. Во все
          времена, начиная с дикарей и кончая современным движением в сторону
          естественных методов лечения движением, от которого евреи, что весьма
          знаменательно, всегда держались в стороне, искусство лечения содержало в
          себе нечто религиозное. Врач был священнослужителем. Исключительно
          химическое направление в медицине – это именно и есть еврейство. Но можно
          быть вполне уверенным, что органическое никогда не удастся вывести из
          неорганического. В лучшем случае, последнее удается вывести из первого.
          Правда были Фехнер и Прейер, и в этом не может быть никакого сомнения,
          говоря, что мертвое возникает из живого, а не наоборот. Мы ежедневно
          наблюдаем в индивидуальной жизни превращение органического в неорганическое
          (уже окостенение и кальцинация в старости, старческий артериосклероз и
          артероматоз подготовляют смерть), но никому еще не удавалось видеть
          превращение мертвого в живое. Это и следовало бы, в смысле "биогенетического
          параллелизма" между онтогенией и филогенией, распространить на всю
          совокупность неорганической материи. Если теория самозарождения должна была
          на всем пути своем, от Сваммердама до Пастера, уступать одну за другой
          занятые уже ею позиции, то следует ожидать, что ей придется покинуть и
          последнее убежище, которое она нашла в монистической потребности столь
          многих людей, если, конечно, потребность эту удастся удовлетворить другим
          путем и более правильным образом. Быть может, уравнения для мертвою течения
          вещей окажутся когда-нибудь путем подстановки определенных величин времени
          предельными случаями уравнений для живого течения вещей, но мы не
          представляем себе, чтобы создание живого с помощью мертвого было возможно.
          Стремление создать гомункула было чуждо Фаусту. Гете не без основания
          предоставил это сделать Вагнеру – фамулусу. Химия и на самом деле имеет дело
          только с экскрементами живого. Все мертвое есть не что иное, как экскрет
          жизни. Химическое мировоззрение ставит организм на одну доску с его
          отбросами и выделениями. Да как еще иначе можно было бы объяснить себе веру
          человека в то, что более или менее усиленным употреблением сахара можно
          воздействовать на пол рождающегося ребенка? Эта манера касаться
          нецеломудренной рукой тех вещей, которые ариец в глубине души ощущает, как
          промысел, пришло в естествознание вместе с евреем. Время тех глубоко
          религиозных исследователей, для которых их объект казался всегда причастным
          к какому-то сверхчувственному достоинству, для которых существовали тайны,
          которых едва ли когда-нибудь покидало изумление перед тем, что они открыли и
          открытие чего они всегда ощущали, как милость свыше, время Коперника и
          Галилея, Кеплера и Эйлера, Ньютона и Линнея, Ламарка и Фарадея, Конрада
          Шпренгеля и Кювье, это время безвозвратно миновало. Современные
          "свободомыслящие", как люди, совершенно свободные от всякой мысли, лишены
          веры в возможность имманентного открытия чего-то высшего в природе, как
          целом. Именно поэтому они даже в своей специальной научной сфере не в
          состоянии вполне заменить и подняться на ту высоту, которую занимали те
          люди.
          Этот недостаток глубины объяснит нам, почему евреи не могут выделить из
          своей среды истинно великих людей, почему им, как и женщинам, отказано в
          высшей гениальности. Самый выдающийся еврей последних девятнадцати веков,
          семитское происхождение которого не подлежит никакому сомнению и который
          обладает несравненно большим значением, чем лишенный почти всякого величия
          поэт Гейне или оригинальный, но далеко не глубокий живописец Израэльс, – это
          философ Спиноза. Всеобще распространенная, неимоверная переоценка последнего
          вызвана не столько углублением в его произведения и тщательным изучением их,
          сколько тем случайным фактом, что он единственный мыслитель, которого Гейне
          особенно усердно и внимательно читал.
          Строго говоря, для самого Спинозы не существовало никаких проблем. В
          этом смысле он проявил себя истинным евреем. В противном случае он не выбрал
          бы "математического метода", который расчитан на то, чтобы представить все
          простым и очевидным. Система Спинозы была великолепной цитаделью, за которой
          он сам защищался" ибо никто в такой степени не избегал думать о себе самом,
          как Спиноза. Вот почему эта система могла служить средством успокоения и
          умиротворения для человека, который дольше и мучительнее всех других людей
          думал о своей собственной сущности. Этот человек был Гете. О чем бы только
          не думал истинно великий человек, он в конце концов думает только о себе
          самом. Как верно то, что Гегель сильно заблуждался, рассматривая логическое
          противоположение, как некоторое реальное боевое сопротивление, так
          несомненно для нас и то, что даже самая сухая логическая проблема
          психологически вызывает у более глубокого мыслителя внутренний, властный
          конфликт. Система Спинозы в ее догматическом монизме и оптимизме, в ее
          совершенной гармонии, которую Гете так гигиенически ощущал, ни в коем случае
          не является философией мощного духа. Она скорее затворничество несчастливца,
          ищущего идиллию, к которой на деле он совершенно неспособен, как человек
          абсолютно лишенный юмора.
          Спиноза неоднократно обнаруживает свое истинное еврейское
          происхождение. Он ясно намечает предельные пункты той сферы, в которой
          вращается еврейский дух и за пределы которой он не в состоянии выйти. Здесь
          я не имею в виду его полнейшего непонимания идеи государства, сюда также не
          относится и его приверженность к теории Гоббеса о "войне всех против всех",
          теории, которая будто бы характеризует первобытное состояние человечества.
          Что особенно отчетливо указывает на относительно низкий уровень его
          философских воззрений – это его абсолютное непонимание свободы воли (еврей,
          по природе своей, раб, а потому и детерминист), но рельефнее всего это
          вытекает из того факта, что он, как истый еврей, видит в индивидуумах не
          субстанции, а лишь акциденции, лишь недействительные модусы единственно
          действительной, чуждой всякой индивидуации, бесконечной субстанции. Еврей не
          монадолог. Поэтому нет более глубокой противоположности. как между Спинозой
          и его несравненно более выдающимся и более универсальным современником
          Лейбницем, защитником учения о монадаха также еще более великим творцом
          этого учения – Бруно, сходство котором со Спинозой поверхностное понимание
          преувеличило до уродливых размеров.
          Подобно "радикально-доброму" и "радикально-злому", у еврея (и у
          женщины) вместе с гениальностью остутствует "радикально-глупое", заложенное
          в человеческой, мужской природе. Специфический вид интеллектуальности,
          который превозносится в еврее, как и в женщине, есть, с одной стороны,
          большая бдительность их большого эгоизма. С другой стороны, он покоится на
          бесконечной способности их приспособиться ко всевозможным внешним целям без
          всякого исключения, ибо они оба лишены природного мерила ценности, лишены
          царства целей в самом сердце своем. Взамен этого они обладают неомраченными
          естественными инстинктами, которые у мужчины-арийца не всегда возвращаются в
          подходящее время, чтобы оказать ему посильную поддержку, когда его покидает
          сверхчувственное в его интеллектуальном выражении.
          Здесь пора вспомнить о сходстве между евреем и англичанином, о котором
          еще со времени Рихарда Вагнера неоднократно говорили. Вне всякого сомнения,
          англичане единственные из всех индогерманцев имеют некоторое сходство с
          семитами. Их ортодоксальность, их строгое буквальное соблюдение субботнего
          отдыха, все это подтверждает нашу мысль. В их религиозности нередко можно
          заметить черты ханжества. Они, подобно женщинам, не создали еще ничем
          выдающегося ни в области музыки, ни в области религии. Иррелигиозный поэт –
          вещь вполне возможная. Очень выдающийся художник не может быть
          иррелигиозным, но существование иррелигиозного композитора совершенно
          немыслимо. В связи с этим находится тот факт, что англичане не выдвинули ни
          одного выдающегося архитектора, ни одного значительного философа. Беркли
          также, как Свифт и Стерн – ирландцы. Эригена, Карлейль, Гамильтон и Берне –
          шотландцы. Шекспир и Шелли – два величайших англичанина, но они далеко еще
          не являются крайними вершинами человечества. Им очень далеко до таких людей,
          как Микельанжело и Бетховен. Обратимся к "философам. Тут мы видим, что еще с
          самых средних веков они всегда являлись застрельщиками реакции против всякой
          глубины: начиная с Вильгельма Оккама и Дунса Скота – через Роджера Бэкона и
          его однофамильца-канцлера, через столь родственного Спинозе Гоббеса и
          плоского Локка, и кончая Гартли, Пристли, Бента-мом, обоими Миллями,
          Льюисом, Гексли и Спенсером. Вот вам и все крупнейшие имена из истории
          английской философии. Адам Смит и Давид Юм в счет не идут: они были
          шотландцами.
          Не следует забывать, что из Англии пришла к нам психология без души!
          Англичанин импонировал немцу, как дельный эмпирик, как реальный политик в
          теоретической и практической сфере, но этим исчерпывается все его значение в
          области философии. Не было еще ни одного более глубокого мыслителя, который
          остановился бы на эмпирическом. Не было также ни одного англичанина,
          которому удалось бы самостоятельно перешагнуть за пределы эмпирического.
          Однако не следует отождествлять англичанина с евреем. В англичанине
          заложено больше трансцендентного, чем в еврее, только дух его скорее,
          направлен от трансцендентного к эмпирическому, чем от эмпирического к
          трансцендентному. Будь это не так, англичанин не был бы так полон юмора, как
          мы наблюдаем в действительности, еврей же совершенно лишен юмора и он сам
          представляет лучший, после половой жизни, объект для остроумия.
          Я отлично знаю, какая это трудная проблема смех и юмор. Она трудна, как
          и все свойственное только человеку и чуждое животному. Насколько она трудна,
          можно видеть из того, что Шопенгауэр не мог на этот счет сказать что-либо
          основательное и даже Жан Поль не в состоянии был кого-либо удовлетворить
          своим толкованием. Прежде всего, в юморе заключаются самые разнообразные
          черты: для многих он, по-видимому, служит более тонкой формой выражения
          сострадания к другим и к самому себе. Но этим еще не сказано, что собственно
          является для юмора особенно характерным. Человек, абсолютно лишенный пафоса,
          может с помощью юмора выразить сознательный "пафос расстояния", но и этим мы
          еще не пододвинулись к разрешению вопроса о сущности юмора.
          Самой существенной стороной юмора, на мой взгляд, является
          преувеличенное подчеркивание эмпирического, которое таким образом яснее
          выставляет всю незначительность последнего. Строго говоря, все, что
          реализовано, смешно. На этом и базируется юмор, является таким образом
          противоэмоцией эротики.
          Эротика охватывает и человека, и весь мир в одно целое, и направляет
          все это к одной цели. Юмор же дает всему этому противоположное направление,
          он распускает все синтезы, чтобы показать, каков собою мир без тонов. Можно
          сказать, что юмор так относится к эротике, как неполяризованный свет к
          поляризованному.
          В то время, как эротика устремляется из ограниченного в безграничное,
          юмор сосредоточивает свое внимание на ограниченном, выдвигает его на первый
          план, выставляет его напоказ, рассматривая его со всех сторон. Юморист
          меньше всего расположен к путешествиям. Только он понимает смысл всего
          мелкого и чувствует влечение к нему. Море и горы не его царство, его сфера
          это равнина.
          Вот почему он с такой любовью отдается идиллии и углубляется в каждую
          единичную вещь, но только с той целью, чтобы показать все несоответствие ее
          с вещью в себе. Он роняет престиж имманентности, отрывая ее совершенно от
          трансцендентности, ни разу не упоминая даже имени последней. Остроумие
          раскрывает противоречие внутри самого явления, юмор же наносит явлению более
          решительный удар, представляя его как нечто целое, замкнутое в самом себе.
          Оба обнаруживают все, что только возможно, и этим они компрометируют мир
          опыта основательнейшим образом. Трагедия, наоборот, показывает то, что
          навеки остается невозможным. Таким образом, комедия и трагедия, каждая
          по-своему, отрицают эмпирию, хотя они обе противоположны друг другу.
          У еврея, который не исходит от сверхчувственного, подобно юмористу, и
          не устремляется туда, подобно эротику, нет никаких оснований умалять
          ценность данного явления, а потому жизнь никогда не превращается для него ни
          в скоморошество, ни в дом для умалишенных. Юмор по характеру своему терпим,
          так как он знает более высокие ценности, чем все конкретные вещи, но он
          лукаво умалчивает о них. Сатира, как противоположность юмора, по природе
          своей нетерпима, а потому она больше соответствует истинной природе еврея, а
          также и женщины. Евреи и женщины лишены юмора, но склонны к издевательству.
          В Риме даже была сочинительница сатир по имени Сульпиция. Нетерпимость
          сатиры ведет к тому, что человек становится невозможным в обществе. Юморист
          же, который знает, как устранить в себе и в других людях печаль и скорбь по
          поводу мелочей и мелочности жизни, является самым желанным гостем во всяком
          обществе. Ибо юмор, как и любовь, сносят всякие горы с пути. Он является
          особой формой отношения к людям, которые способствуют развитию социальной
          жизни, т.е. общению людей под знаменем высшей идеи. Еврей совершенно лишен
          общественной жизни, тогда как англичанин в высшей степени социален.
          Итак, сравнение еврея с англичанином оставляет нас значительно раньше,
          чем параллель между евреем и женщиной. Причина, в силу которой мы должны
          были в том и в другом случае основательно проследить все аналогии,
          заключается в той ожесточенной борьбе, которая издавна ведется за ценность и
          сущность еврейства. Я позволю себе сослаться на Вагнера, который ревностнее
          всех занимался проблемой еврейства с самого начала до самого конца своей
          жизни. Он хотел признать еврея не только в англичанине: над его Кундри –
          единственной по своей глубине женской фигурой в искусстве, неизменно витает
          тень Агасфера.
          Параллель, которую мы провели между женщиной и евреем, приобретает еще
          большую основательность и достоверность благодаря тому факту, что ни одна
          женщина в мире не воплощает в себе идею женщины в той законченной форме, как
          еврейка. И она является таковой не только в глазах еврея. Даже ариец
          относится к ней именно с этой точки зрения: стоит вспомнить "Еврейку из
          Толедо" Грильпарцера. Подобное представление возникает благодаря тому, что
          арийка требует от арийца в качестве полового признака еще и метафизического
          элемента. Она проникается его религиозными убеждениями в той же мере, как и
          всеми остальными свойствами его (см. конец гл. IX и главу XII). В
          действительности, конечно, существуют только христиане, а не христианки.
          Еврейка является на первый взгляд наиболее совершенным воплощением
          женственности в ее обоих противоположных полюсах – в виде матери, окруженной
          своей многочисленной семьей, и в виде страстной одалиски, как Киприда и
          Кибела, именно потому, что мужчина, который ее сексуально дополняет и
          духовно насыщает, который создал ее для самого себе, сам содержит в себе так
          мало трансцендентного.
          Сходство между еврейством и женственностью приобретает на первых порах
          особенную реальность, если обратиться к способности еврея бесконечно
          изменяться. Выдающийся талант евреев в сфере журналистики, "подвижность"
          еврейского духа, отсутствие самобытного, врожденного умственного склада,
          разве все это не дает нам права применить к евреям то же положение, которое
          мы высказали относительно женщин: они сами по себе ничто, а потому могут
          стать всеми? Еврей –индивидуум, но не индивидуальность. Вращаясь в сфере
          низкой жизни, он лишен потребности в личном бессмертии: у него отсутствует
          истинное, неизлечимое, метафизическое бытие, он непричастен к высшей, вечной
          жизни.
          А все-таки именно в этом месте еврейство и женственность резко
          расходятся. Отсутствие бытия и способность стать всем, оба качества,
          свойственные и еврею и женщине, принимают у каждого из них различные формы.
          Женщина является материей, которая способна принять любую форму. В еврее
          прежде всего наблюдается известная агрессивность. Он становится рецептивным
          не под влиянием сильного впечатления, которое производят на него другие. Он
          поддается внушению не в большей степени, чем ариец. Речь идет о том, что он
          самодеятельно приспособляется к различным обстоятельствам и требованиям
          жизни, к разнообразнейшей среде и расе. Он подобен паразиту, который в
          каждом новом теле становится совершенно другим, который до того меняет свою
          внешность, что кажется другим, новым животным, тогда как он остается тем же.
          Еврей ассимилируется со всем окружающим и ассимилирует его с собою, при этом
          он ничему другому не подчиняется, а подчиняет себе это другое.
          Далее, расхождение между женщиной и евреем заключается в том, что
          женщине совершенно чуждо мышление в понятиях, тогда как мужчине подобной
          образ мышления присущ в огромной степени. В связи с этим обстоятельством
          находится его склонность к юриспруденции, которая никогда не в состоянии
          будет возбудить серьезный интерес к себе со стороны женщины. В этой
          природной склонности к понятиям находит свое выражение активность еврея,
          активность, правда, довольно
          своеобразного сорта. Это, во всяком случае, не активность, которая
          свойственна самотворческой свободе высшей жизни.
          Еврей вечен, как и женщина. Он вечен не как личность, а как род. Он не
          обладает той непосредственностью, которой отличается ариец, тем не менее его
          непосредственность совершенно иная, чем непосредственность женщины.
          Но глубочайшего познания истинной сущности еврея мы достигнем только
          тогда, когда обратимся к его иррелигиозности. Здесь не место входить в
          разбор понятия религии, так как этот разбор из необходимости оказался бы
          чрезмерно пространным и завел бы нас слишком далеко. Поэтому не вдаваясь в
          более подробные обоснования, я под религией буду прежде всего понимать
          утверждение человеком всего вечного, той вечной жизни в человеке, которая не
          может быть доказана и введена из данных низшей жизни. Еврей – человек
          неверующий. Вера –это определенное действие человека, с помощью которого он
          становится в известные отношения к бытию. Религиозная вера направлена
          исключительно на вневременное, абсолютное бытие, на вечную жизнь, как гласит
          язык религии. Еврей, в глубочайшей основе своей, есть ничто, и именно
          потому, что он ни во что не верит.
          Вера есть все. Но не в том дело, верит ли человек в Бога или нет:
          верил бы он хотя бы в свой атеизм. Как раз в этом-то и вся беда: еврей
          ни во что не верит, он не верит в свою веру, он сомневается в своем
          сомнении. Он неспособен насквозь проникнуться сознанием своего торжества, но
          он также не в состоянии всецело уйти в свое несчастье. Он никогда не
          относится серьезно к себе самому, поэтому у него нет и серьезного отношения
          к другим людям и вещам. Быть евреем представляет собою какое-то внутреннее
          удобство, за которое приходится расплачиваться разными внешними
          неудобствами.
          Этим мы, наконец, подошли к самой существенной разнице между евреем и
          женщиной. Их сходство в глубочайшей основе своей покоится на том, что еврей
          так же мало верит в себя, как и она. Но она верит в Другого, в мужчину, в
          ребенка, "в любовь", у нее имеется какой-то центр тяжести, но он лежит вне
          ее. Еврей же ни во что не верит: ни в себя, ни в Других. Он также не находит
          отклика в душе другого, не в состоянии пустить в нее глубокие корни, как и
          женщина. Отсутствие всякой почвы под его ногами получает как бы
          символическое выражение в его абсолютном непонимании землевладения и в том
          предпочтении, которое он отдает движимой собственности.
          Женщина верит в мужчину, в мужчину вне себя, в мужчину в себе самой, в
          мужчину, которым она насквозь проникается в духовном отношении. Благодаря
          этому она приобретает способность серьезно относиться к себе самой". Еврей
          никогда серьезно не считает что-либо истинным и нерушимым, священным и
          неприкосновенным. Поэтому у него всегда фривольный тон, поэтому он всегда
          надо всем острит. Христианство какого-либо христианина для него очень
          сомнительная вещь, и он уж, конечно, не поверит в искренность крещения
          еврея. Но он даже не вполне реалистичен и уж ни в коем случае не настоящий
          эмпирик. Здесь следует свести одно очень важное ограничение в прежние
          положения выставленные нами в известном соответствии со взглядами Г. С.
          Чемберлена. Еврею чужда та настоящая имманентность, которая свойственна
          английскому философу опытного мира. Дело в том, что позитивизм истинного
          эмпириста верит в возможность для человека приобрести вполне законченное
          познание внутри чувственного мира, он надеется на завершение системы точной
          науки. Еврей же не верит в свое значение. Тем не менее он далеко не скептик,
          так как он не убежден в своем скептицизме. Между тем, даже над абсолютно
          аметафизической системой, как философия Авенариуса, реет дух какой-то
          благоговейной озабоченности. Мало того, релятивистические воззрени
я Эрнста
          Маха, и те даже проникнуты благочестием, исполненным радостного упования.
          Эмпиризм, пожалуй, и не глубок, но его поэтому еще нельзя назвать еврейским.
          Еврей – неблагочестивый человек в самом широком смысле. Благочестие
          есть качество, которое не может существовать наряду с другими вещами, или
          вне их. Благочестие есть основа всего, базис, на котором возвышается все
          остальное. Еврея считают прозаичным уже потому, что он лишен широты размаха,
          что он не стремится к первоисточнику бытия. Но это несправедливо. Всякая
          настоящая внутренняа культура, все то, что человек считает истиной, содержит
          в основе своей веру, нуждается в благочестии. На той же основе покоится и
          тот факт, что для человека существует культура, что для него существует
          истина, что существуют ценности. Но благочестие далеко еще не то, что
          обнаруживается в одной только мистике или религии, оно таится в глубоких
          основах всякой науки, всякого скептицизма, всего того, к чему человек
          относится с искренней серьезностью. Не подлежит никакому сомнению, что
          благочестие может проявляться в самых разнообразных формах: вдохновение и
          объективность, высокий энтузиазм и глубокая серьезность – вот две выдающиеся
          формы, в которых оно выражается. Еврей – не мечтатель, но и не трезвенник,
          не эксстатичен, но и не сух. Он, правда, не поддается ни низшему, ни
          духовному опьянению, он не подвержен страсти алкоголика, как и неспособен к
          высшим проявлениям восторженности. Но из этого еще нельзя заключить, что он
          холоден или, по крайней мере, спокоен, как человек, находящийся под влиянием
          убедительной аргументации. От его теплоты отдает потом, от его холода
          стелется туман. Его самоограничение превращается в худосочие, его полнота
          представляет собою своего рода опухоль. Когда он в дерзком порыве совершает
          полет в безграничное воодушевление своего чувства, он и тогда не
          подымается выше пафоса. Вращаясь в теснейших основах своей мысли, он не
          может не греметь своими цепями. У него, правда, не появляется желания
          поцеловать весь мир, тем не менее он остается к нему столь же навязчивым.
          И одиночество, и общение с миром, и строгость, и любовь, и
          объективность, и мышление, похожее на шум, всякое истинное, нелживое
          движение человеческого сердца, серьезное или радостное, все это в конечном
          счете покоится на благочестии. Вера совсем не должна, как в гении, т.е. в
          самом благочестивом человеке, относиться к метафизическому бытию: религия
          есть утверждение самого себя и, вместе с собою, всего мира. Она может также
          относиться к эмпирическому бытию и, таким образом, одновременно как бы
          совершенно исчезнуть в нем. Ведь это одна и та же вера в бытие, в ценность,
          в истину, в абсолютное, в Бога.
          Понятие религии и благочестия, которое я исчерпывающе развил в моем
          изложении, может легко повести к различным недоразумениям. Поэтому я позволю
          себе для большей ясности сделать еще несколько замечаний. Благочестие
          заключается не в одном только обладании. Оно лежит и в борьбе за достижение
          этого обладания. Благочестив не только человек, возвещающий нового Бога (как
          Гендель или Фехнер), благочестив также и колеблющийся, полный сомнений,
          богоискатель (как Ленау или Дюрер). Благочестие не должно стоять в одном
          только вечном созерцании перед мировым целым (как стоит перед ним Бах). Оно
          может проявляться в виде религиозности, сопровождающей все единичные вещи
          (как у Моцарта). Оно, наконец, не связано с появлением основателя религии.
          Самым благочестивым народом были греки, и потому их культура превосходит все
          другие, существовавшие до сих пор, однако среди них, без сомнения, не было
          ни одного выдающегося творца религиозной догмы (в котором они совершенно и
          не нуждались).
          Религия есть творчество всебытия. Все, что существует в человеке,
          существует только благодаря религии. Еврей, таким образом, меньше всего
          отличается религиозностью, как до сих пор привыкли думать о нем. Он
          иррелигиозный человек.
          Нуждается ли это еще в обосновании? Должен ли я вести пространные
          доказательства того, что еврей лишен настойчивости в своей вере, что
          иудейская религия – единственная, не вербующая прозелитов. Почему человек,
          принявший иудейство, является для самих евреев величайшей загадкой и
          предметом недоумевающего смеха? Должен ли я распространяться о сущности
          еврейской молитвы и говорить о ее строгой формальности, подчеркивать
          отсутствие в ней той странности, которую в состоянии дать один лишь момент
          возвышенного чувства? Должен ли я, наконец, еще раз повторять, в чем
          заключается сущность иудейской религии? Должен ли еще раз подчеркнуть, что
          она не является учением о смысле и цели жизни, а есть лишь историческая
          традиция, в центре которой стоит переход евреев через Красное море традиция,
          которая завершается благодарностью могучему избавителю со стороны убегающего
          труса?
          И без того все ясно: еврей – иррелигиозный человек, очень далекий от
          всякой веры. Он не утверждает самого себя и вместе с собой весь мир т.е. он
          не делает именно того, в чем заключается существенная сторона всякой
          религии. Всякая вера героична: еврей же не знает ни мужества, ни страха, как
          чувств угрожаемой веры. Он ни сын Солнца, ни порождение демона.
          Итак, не мистика, как полагает Чемберлен, а благочестие есть то что в
          конечном счете отсутствует у еврея. Был бы он хоть частным материалистом,
          хоть ограниченным приверженцем идеи развития! Но он не критик, а критикан.
          Он не скептик по образу Картензия. Он склонен поддаваться сомнению с тем,
          чтобы из величайшего недоверия выбиться к величайшей уверенности. Он –
          человек абсолютной иронии, подобно, здесь я могу назвать только одного еврея
          – Генриху Гейне. Преступник также неблагочестив и не верит в Бога, но он
          падает в пропасть, так как не может устоять рядом с Богом. Но и последнее
          обстоятельство не может смутить еврея, вот в этом состоит удивительная
          уловка его. Поэтому преступник всегда находится в отчаянии, еврей же –
          никогда. Он даже и не настоящий революционер (где у него для этого сила и
          внутренний порыв возмущения?) и этим он отличается от француза. Он
          расшатывает, но никогда серьезно не разрушает.
          Но что же такое этот самый еврей, который не представляет собою ничего,
          чем вообще может быть человек? Что же в нем в действительности происходит,
          если он лишен того последнего, той основы, в которую должен твердо и
          настойчиво упереться лоб психолога?
          Совокупность психических содержаний еврея отличается известной
          двойственностью или множественностью. За пределы этой двусторонности,
          раздвоенности или даже множественности он не выходит. У него остается еще
          одна возможность, еще много возможностей там, где ариец, обладая не менее
          широким кругозором, безусловно решается на что-либо одно и бесповоротно
          выбирает это. Эта внутренняя многозначность, это отсутствие непосредственной
          реальности его психологического переживания, эта бедность в том "бытии в
          себе и для себя", из которого единственно и вытекает высшая творческая сила,
          – все это, на мой взгляд, может служить определением того, что я назвал
          еврейством в качестве определенной идеи. Это является состоянием, как бы
          предшествовавшим бытию, вечным блужданиям снаружи перед вратами реальности.
          Поистине, нет ничего такого, с чем мог бы себя отождествить еврей, нет той
          вещи, за которую он всецело отдал бы свою жизнь Не ревнитель, а рвение
          отсутствует в еврее, ибо все нераздельное, все цельное ему чуждо. Простоты
          веры в нем нет. Он не являет собою никакого утверждения, а потому он кажется
          более сообразительным, чем ариец, потому он так эластично увертывается от
          всякого подчинения. Я повторяю: внутренняя многозначительность – абсолютно
          еврейская черта, простота – черта абсолютно не еврейская. Вопрос еврея – это
          тот самый вопрос, который Эльза ставит Лоэнгрину: вопрос о неспособности
          воспринять голос хотя бы внутреннего откровения, о невозможности просто
          поверить в какое бы то ни было бытие.
          Мне, пожалуй, возразят, что это раздвоенное бытие можно встретить лишь
          у цивилизованных евреев, в которых старая ортодоксия продолжает бороться с
          современным умственным течением. Но это было бы очень неправильно.
          Образованность еврея еще резче и яснее выдает его истинную сущность. Дело в
          том, что ему, как человеку образованному, приходится вращаться в сфере таких
          вещей, которые требуют значительно большей серьезности, чем денежные,
          материальные дела. В доказательство того, что еврей сам по себе не
          однозначен, можно привести то, что он никогда не поет. Не из стыдливости он
          не поет, а просто потому, что он сам не верит в свое пение. Между
          многозначительностью еврея и истинной реальной дифференцированностыю или
          гениальностью общего весьма мало. И его своеобразный страх перед пением или
          перед громким, ярким словом очень далек от истинной сдержанности. Всякая
          стыдливость горда, но отрицательное отношение еврея к пению есть в сущности
          признак отсутствия в нем внутреннего достоинства: он не понимает
          непосредственного бытия и стоит ему только запеть, чтобы он почувствовал
          себя смешным и скомпрометированным. Стыдливость охватывает все содержания,
          которые с помощью внутренней непрерывности прочно связаны с человеческим
          "я". Сомнительная застенчивость еврея простирается на такие вещи, которые ни
          в каком отношении не являются для него священными, поэтому у него собственно
          не может быть никаких опасений профанировать их одним только открытым
          повышением голоса. Тут мы опять сталкиваемся с отсутствием благочестия у
          еврея: всякая музыка абсолютна, она как бы оторвана от всякой основы.
          Поэтому она стоит в более тесных отношениях к религии, чем всякое другое
          искусство. Поэтому самое обыкновенное пение, которое вкладывает в мелодию
          всю свою душу, есть не еврейское пение. Ясно, что определять сущность
          еврейства это задача очень трудная. У еврея нет твердости, но и нет
          нежности, он скорее жесток и мягок. Он ни неотесан. ни тонок, ни груб, ни
          вежлив. Он – не царь и не вождь, но и не пленник и не вассал. Чувство
          потрясения ему незнакомо, но ему также чуждо и равнодушие. Ничто не является
          для него очевидным и понятным, но он также не знает истинного удивления. У
          него нет ничего об-щего с Лоэнгрином, но нет никакого родства и с
          Тельрамундом, кото-рый живет и умирает с честью. Он смешен, как
          студент-корпорант, но он даже не настоящий филистер. Он не меланхоличен, но
          он и не легкомыслен от всего сердца. Так как ему чужда всякая вера, он бежит
          в сферу материального. Отсюда и его алчность к деньгам: здесь он ищет
          некоторой реальности, путем "гешефта" он хочет убедиться в наличности
          чего-то существующего. "Заработанные деньги" – это единственная ценность
          которую он признает как нечто действительно существующее. И тем не менее он
          все же не настоящий делец: "неистинное", "несолидное" в поведении еврейского
          торговца есть лишь конкретное проявление в деловой сфере того же еврейского
          существа, которое и во всех остальных отношениях лишено внутренней
          тождественности. Итак, "еврейское" есть определенная категория, и
          психологически его нельзя ни сводить к чему-либо, ни определить. С
          метафизической точки зрения оно тождественно с состоянием, предшествовавшим
          бытию. Интроспективный анализ не идет больше известной внутренней
          многозначности, отсутствия какой бы то ни было убежденности, неспособности к
          любви, т.е. к беззаветной преданности и жертве.
          Эротика еврея сентиментальна, его юмор – сатира, но всякий сатирик
          сентиментален, как каждый юморист – эротик наизнанку. В сатире и
          сентиментальности и заключается та двойственность, которая и составляет
          сущность еврейства (ибо сатира слишком мало замалчивает, а потому и является
          подражанием юмору). Но им обеим присуща та усмешка, которая так
          характеризует еврейское лицо: не блаженная, не страдальческая, не гордая, не
          искаженная усмешка, а то неопределенное выражение лица (физиономический
          коррелат внутренней многозначности), которое говорит о бесконечной
          готовности с его стороны на все соглашаться. Но это именно сведетельствует
          об отсутствии у человека уважения к самому себе, того уважения, которое
          может послужить основой для всякой другой "verecundia".
          Изложение мое отличалось той ясностью, которая позволяет мне надеяться,
          что мой взгляд на сущность еврейства был правильно понят. Если что и
          осталось неясным, то пусть король Гакон из "Претендентов на корону" Ибсена и
          доктор Штокман из "Врага народа" покажут, что остается навеки недоступным
          для настоящего еврея: непосредственное бытие, милость Божья, трубный глас,
          мотив Зигфрида, самотворчество. Еврей поистине "пасынок Божий на земле", и в
          действительности нет ни одного еврея – мужчины, который испытывал хотя бы
          смутные страдания от своего еврейства, т.е. в глубочайшей основе своей – от
          своего неверия.
          Еврейство и христианство составляют две самые крайние, неизмеримые
          противоположности: первое есть нечто разорванное, лишенное внутренней
          тождественности, второе – непреклонно-верующее, уповающее на Бога.
          Христианство есть высший героизм, еврей же никогда не бывает ни единым, ни
          цельным. Поэтому еврей труслив. Герой – это его прямая противоположность.
          Г. С. Чемберлен сказал много верного о поразительном, прямо ужасающем
          непонимании, которое еврей проявляет к образу и учению Христа, к борцу и
          страдальцу в нем, к его жизни и смерти. Но было бы ошибочно думать, что
          еврей ненавидит Христа, ибо еврей не Антихрист, он вообще к Христу никакого
          отношения не имеет. Строго говоря, существуют только арийцы, которые
          ненавидят Христа, – это преступники. В еврее образ Христа, не поддающийся
          его пониманию, вызывает чувство тревоги и неприятной досады, так как он
          недосягаем для его склонности к издевательству и шутке.
          Тем не менее сказание о Новом Завете, как о самом спелом плоде и высшем
          завершении Старого, и искусственная связь первого с мессианскими обещаниями
          второго принесли евреям огромную пользу. Это их сильнейшая внешняя защита.
          Несмотря на полярную противоположность между еврейством и христианством,
          последнее все же вышло из первого, но это именно и является одной из
          глубочайших психологических загадок. Проблема, о которой здесь идет речь,
          есть ничто иное, как проблема психологии самого творца религий.
          Чем отличается гениальный творец религиозной догмы от всякого другого
          гения? Какая внутренняя необходимость толкает его на путь создания новой
          религии?
          Здесь следует предположить, что этот человек всегда верил в того самого
          Бога, которого он сам возвестил. Предание рассказывает нам о Будде и Христе,
          о тех неимоверных искушениях, которым они подвергались и которых никто
          другой не знал. Дальнейшие два – Магомет и Лютер были эпилептиками. Но
          эпилепсия есть болезнь преступников: Цезарь, Нарзес, Наполеон – эти
          "великие" преступники, страдали падуй болезнью. Флобер и Достоевский, будучи
          только склонны к эпилепсии, скрывали в себе много преступного, хотя они
          преступниками и не были.
          Основатель религии есть тот человек, который жил совершенно без Бога,
          но которому удалось выбиться на путь высшей веры. "Как это возможно, чтобы
          человек, злой от природы, сам мог сделать себя Добрым человеком, это
          превосходит все наши понятия, ибо как может плохое дерево дать хороший
          плод?", – вопрошает Кант в своей философии религии. Но эту возможность он
          сам принципиально утверждает. Ибо, несмотря на наше отпадение, властно и с
          неуменьшенной силой звучит в нас заповедь: мы должны стать лучшими,
          следовательно, мы Должны и уметь стать таковыми... Эта непонятная для нас
          возможность полнейшего перерождения человека, который в течение многих лет и
          Дней жил жизнью злого человека, эта возвышенная мистерия нашла свое
          осуществление в тех шести или семи людях, которые основали величайшие
          религии человечества. Этим они отличаются от гения в обыкновенном смысле: в
          последнем уже с самого рождения заложено предрасположение к добру.
          Всякий другой гений удостаивается милости и осеняется благодатью еще до
          рождения. Основатель религии приобретает все это в процессе своей жизни. В
          нем окончательно погибает старая сущность с тем чтобы уступить место новой.
          Чем величественнее хочет стать человек тем больше в нем такого, что должно
          быть уничтожено смертью. Мне кажется, что в этом именно пункте Сократ
          приближается к основателю религии (как единственный среди всех греков).
          Весьма возможно, что он вел самую ожесточенную борьбу с злым началом в тот
          именно день когда он стоял при Потидее целых двадцать четыре часа, не
          двигаясь с места.
          Основатель религии есть тот человек, для которого в момент рождения не
          разрешена была еще ни одна проблема. Он – человек с наименьшей
          индивидуальной уверенностью. В нем всюду опасность, сомнение, он должен себе
          сам отвоевать решительно все. В то время, как один человек борется с
          болезнью и страдает от физического недомогания, другой дрожит перед
          преступлением, которое заложено в нем в виде некоторой возможности. При
          рождении каждый несет с собою что-нибудь, каждый берет на себя какой-нибудь
          грех. Формально наследственный грех для всех один и тот же, материально же
          он отличается у различных людей. Один избирает для себя ничтожное бесценное
          в одном месте, другой – в другом, когда он перестал хотеть, когда его воля
          вдруг превратилась в простое влечение, индивидуальность – в простой
          индивидуум, любовь – в страстное наслаждение, – когда он родился. И этот
          именно его наследственный грех, это ничто в его собственной личности
          ощущается им как вина, как темное пятно, как несовершенство и превращается
          для него, как мыслящей личности, в проблему, загадку, задачу. Только
          основатель религии вполне подпал своему наследственному греху. Его признание
          – всецело и до конца искупить его: в нем все всебытие проблематично, но он
          все разрешает, он разрешает и себя, сливаясь со всебытием. Он дает ответ на
          всякую проблему и освобождает себя от вины. Твердой стопой он шагает по
          глубочайшей пропасти, он побеждает "ничто в себе" и схватывает "вещь в
          себе", "бытие в себе". И именно в этом смысле можно про него сказать, что он
          искупил свой наследственный грех, что Бог принял в нем образ человека и
          человек всецело превратился в Бога, ибо в нем все было преступлением и
          проблемой, и все превращается в искупление – в избавление.
          Всякая же гениальность является высшей свободой от закона природы.
          Если это так, то основатель религии есть самый гениальный человек. Ибо
          он больше всех преодолел в себе. Это тот человек, которому удалось то, что
          глубочайшие мыслители человечества лишь нерешительно во имя своего
          этического миросозерцания, во имя свободы воли выставляли лишь как нечто
          возможное: полнейшее возрождение человека его "воскресение", абсолютное
          обращение его воли. Все прочие великие люди также ведут борьбу со злом, но у
          них чаша весов уже а priori склоняется к добру. Совершенно другое дело у
          основателя религии. В нем таится столько злого, столько властной воли,
          земных страстей, что ему приходится бороться с врагом в себе, беспрерывно
          сорок дней, не вкушая пищи и сна. Только тогда он победил, но он не убил
          себя насмерть, а освободил от оков высшую жизнь свою. Будь это не так, тогда
          не было бы никакого импульса к основанию новой веры. Основатель религии
          является противоположностью императора, царь –противоположность галилеянина,
          И Наполеон в определенный период своей жизни переживал в себе известный
          перелом. Но это был не разрыв с земной жизнью, а именно окончательное
          обращение в сторону богатства, могущества и великолепия ее. Наполеон велик
          именно в силу той колоссальной интенсивности, с которой он отбрасывает от
          себя идею, в силу безмерной напряженности его отпадения от абсолютного, в
          силу огромного объема неискупленной вины. Основатель религии, этот наиболее
          обремененный виною человек, хочет и должен принести людям то, что ему самому
          удалось: заключить союз с божеством. Он отлично знает, что он насквозь
          пропитан преступлением, пропитан в несравненно большей степени, чем всякий
          другой человек, но он искупает величайшую вину свою смертью на кресте.
          В еврействе скрывались две возможности. До рождения Христа обе эти
          возможности находились вместе, и жребий еще не был брошен. Была диаспора и
          одновременно, по крайней мере, подобие государства: отрицание и утверждение
          – оба существовали рядом. Христос явился тем человеком, который побеждает в
          себе сильнейшее отрицание, еврейство, и создает величайшее утверждение,
          христианство – эту резкую противо-положность еврейства. Из состояния добытия
          выделяются бытие и небытие. Теперь жребий брошен: старый Израиль распадается
          на евреев и христиан. Еврей в том виде, в каком мы его тут описали,
          возникает одновременно с христианином– Диаспора становится особенно полной,
          в еврействе исчезает возможность величия. Люди, подобные Самсону и Иошуе,
          этим самым нееврейским людям среди старого Израиля, с тех пор не появляются
          и не могут появляться в среде еврейства. Еврейство и христианство
          всемирно-исторически обусловливают друг друга как отрицание и утверждение. В
          Израиле таились величайшие возможности, которые никогда не выпадали на далю
          ни одного другого народа: возможность Христа. Другая возможность – еврей. Я
          надеюсь, что меня верно поняли: я не имею в виду провести связь между
          еврейством и хрис-тианством, связь, которой в действительности совершенно не
          существует. Христианство есть абсолютное отрицание еврейства, но оно имеет к
          последнему такое же отношение, в каком находятся взаимно противоположные
          вещи, или утверждения. Христианство и еврейство – еще в большей степени, чем
          благочестие и еврейство, можно определить рядом путем взаимного исключения.
          Нет ничего легче, как быть евреем, и нет ничего труднее, как быть
          христианином. Еврейство есть та пропасть над которой воздвигнуто
          христианство, а потому еврей является предметом сильнейшего страха и
          глубочайшего отвращения со стороны арийца.
          Я не могу согласиться с Чемберленом, что рождение Спасителя в Палестине
          является простой случайностью. Христос был евреем, но с тем, чтобы одолеть в
          себе самым решительным образом еврейство. Кто одержал полную победу над
          самым могучим сомнением, тот является самым верующим человеком, кто поднялся
          над безнадежнейшим отрицанием, тот есть человек самого положительного
          утверждения. Еврейство было особым наследственным грехом Христа. Его победа
          над еврейством есть именно то, чем он отличается по своему богатству от
          Будды, Конфуция и всех других основателей религии, Христос величайший
          человек, так как он мерился силами с величайшим противником. Быть может, он
          был и останется единственным евреем, которому посчастливилось в борьбе: был
          первым евреем и последним, ставшим в полной степени христианином. Вполне
          правдоподобно, что и в настоящее время кроется в еврействе возможность
          произвести Христа. Очень может быть, что ближайший основатель религий должен
          непременно опять-таки пройти через еврейство.
          Только этим мы можем себе объяснить жизнеспособность еврейства, которое
          пережило много народов и рас. Абсолютно без всякой веры и евреи не могли бы
          долго существовать и сохраниться. Эта вера заключается в каком-то смутном,
          тупом и все же чрезвычайно верном чувстве, что нечто единое должно
          находиться в еврействе, стоять в какой-нибудь связи с еврейством. Это единое
          есть Мессия, Избавитель. Избавитель еврейства есть избавитель от еврейства.
          Всякий другой народ осуществляет определенную мысль, единичную обособленную
          частную идею, а потому и всякая национальность в конце концов погибает.
          Только еврей не осуществляет никакой частной идеи, ибо если бы он был в
          состоянии что-нибудь осуществить, то это что-нибудь было бы только идеей в
          себе: из самого сердца иудаизма должен выйти богочеловек. В связи с этим
          находится и жизненная сила еврейства: еврейство живет христианством не в
          смысле одного только материального обогащения. Оно берет от него многое в
          различных других отношениях. Сущность еврейства метафизически не имеет
          другого назначения, как служить подножием для основателя религии. Этим
          объясняется одно очень знаменательное явление – особая форма у евреев
          служить своему Богу Они молятся не как отдельные личности, а целой массой-
          Только в массе они "благочестивы", им необходим "сомолельщик", ибо надежда
          евреев тождественна с постоянной возможностью увидеть в своей среде, в своем
          роде, величайшего победителя, основателя новой религии. В этом заключается
          бессознательный смысл всех мессианских надежд в еврейском предании: Христос
          – вот смысл еврея.
          Если в еврее и заложены величайшие возможности, то в нем одновременно
          таятся самые малозначащие действительности. Он – человек, одаренный высшими
          задатками, но вместе с тем и наименее могучий.
          Наше время подняло еврейство на ту высочайшую вершину, какой оно
          достигало со времени Ирода.
          Еврейство – дух современности, с какой бы точки зрения мы его не
          рассматривали. Сексуальность одобряется, и современная половая этика поет
          хвалебные песни половому акту. Несчастный Ницше действительно мало виновен в
          том смешении естественного подбора и неестественной извращенности, позорной
          апостол которой носит имя Вильгельм Больше. Ницше отлично понимал сущность
          аскетизма, но он слишком страдал от своего собственного аскетизма, чтобы не
          находить более желательной его противоположность. Но женщины и евреи
          сводничают – в этом их цель: сделать людей виновными.
          Наше время не только самое еврейское, оно и наиболее женственное время.
          Время, для которого искусство есть лишь платок для вытирания пота его
          настроений, которое порыв к творчеству выводит из игры животных. Время
          легковерного анархизма, время, лишенное понимания сущности государства и
          права, время родовой этики, время самой поверхностной и ограниченной из всех
          исторических теорий исторического материализма), время капитализма и
          марксизма, время, для которого история, жизнь, наука, словом все, сводится к
          экономике и технике, время, которое в гениальности видит особую форму
          умопомешательства, но которое не выдвинуло ни одного великого художника, ни
          одного великого философа, время наименьшей оригинальности и наибольшей
          погони за оригинальностью, время, которое на место идеала девственности
          поставило культ полудевы. Это время приобрело вполне заслуженную славу, как
          единственное время, которое не только одобряет и поклоняется половому акту,
          но возводит его в степень известного долга. Половой акт служит не средством
          забыться, как у римлян, у греков –в вакханалии. Нет, в нем современный
          человек хочет найти себя в нем он ищет содержания своей собственной пустоты.
          Но навстречу половому еврейству рвется к свету половое христианство.
          Человечество ждет нового религиозного творца, и борьба близится к
          решительному концу, как и в первом году нашей эры. Перед человечеством снова
          лежит выбор между еврейством и христианством гешефтом и культурой, женщиной
          и мужчиной, родом и личностью бесценным и ценностью, земной и высшей жизнью,
          между Ничто и Богом. Это два противоположных царства. Третьего царства –
          нет.

          ГЛАВА XIV

          ЖЕНЩИНА И ЧЕЛОВЕЧЕСТВО

          Только теперь, освободившись от всего постороннего и вооружившись
          соответствующими доводами, мы можем снова приступить к вопросу об
          эмансипации женщины. Мы освободились от всего постороннего, так как горизонт
          наш очистился от тысячи порхающих мошек, которые в виде разных двузначностей
          застилали предмет нашего исследования, мы вооружились, так как имеем в руках
          своих твердые теоретические понятия и прочные этические воззрения. Вдали от
          суетливого шума банальных споров и минуя проблему нервной одаренности, наше
          исследование подошло к тому пункту, который уже дает возможность понять роль
          женщины в мировом целом и определить значение ее миссии для человека.
          Поэтому мы и в дальнейшем изложении будем избегать вопросов частного
          характера, ибо мы не настолько оптимистичны, чтобы надеяться, будто
          результаты нашего исследования могут оказать какое-нибудь влияние на ход
          политических дел. Мы далеки от мысли вырабатывать какие-нибудь социально
          гигиенические рецепты. Наше исследование рассматривает проблему с точки
          зрения идеи человечности, которая реет над философией Иммануила Канта.
          Серьезная опасность грозит этой идее со стороны женственности. Женщина
          обладает незаменимым искусством создавать о себе представление, как о
          существе совершенно асексуальном, если ей и свойственна некоторая
          сексуальность, то это-де является только уступкой мужчине. Исчезни эта
          иллюзия – и что осталось бы с борьбой многих претендентов на одну и ту же
          женщину? Мало того. Опираясь на мужчин, которые им во всем верили, им
          удалось убедить другой пол, что сексуальность является важнейшей и
          насущнейшей потребностью мужчины, что только женщина в состоянии
          удовлетворить все истиннейшие, глубочайшие желания его. что целомудрие
          представляет для него нечто неестественное и невозможное. Как часто молодым
          людям, находящим удовлетворение в серьезной работе, приходится слышать от
          женщин, которым они кажутся не особенно безобразными и не особенно мало
          обещающими в качестве любовников и зятей, чтобы они не особенно утомлялись
          рабо-той, а по возможности старались бы "пользоваться жизнью". В этих
          дружеских напоминаниях кроется, правда, совершенно бессознательное чувство
          женщины, что она превратится в ничто, что она потеряет всякое значение,
          которое направлено исключительно на половой акт, коль скopo мужчина начнет
          заниматься не половыми, а всякими другими делами.
          Переменится ли когда-нибудь женщина в этом отношении ? Весьма
          сомнительно. Не следует также думать, что она когда-либо была иной. В
          настоящее время чувственный элемент выступил еще сильнее чем раньше, ибо в
          этом "течении" огромную роль играет стремление женщины перейти из сферы
          материнства в сферу проституции. В целом это скорее является эмансипацией
          проститутки, чем эмансипацией женщины. Прежде всего это положение
          оправдывается на положительных результатах его: мужественное проявление
          кокотки в женщине. Что является несомненно новым, то это положение, которое
          занял мужчина. Под влиянием еврейства он готов подчиниться женской оценке
          своей собственной личности, даже усвоить ее. Мужское целомудрие осмеяно, его
          больше не понимают. Мужчина ощущает женщину не как грех, а как судьбу,
          собственное влечение не вызывает уже в мужчине стыда.
          Теперь видно, откуда исходит требование "изменить себя", ресторанный
          взгляд на Диониса, культ Гете, поскольку Гете является Овидием, откуда ведет
          свое происхождение этот современный культ полового акта. Дело зашло так
          далеко, что едва ли кто-нибудь находит в себе достаточно мужества сознаться
          в своем целомудрии, и всякий предпочитает навлечь на себя маску развратника.
          Половые излишества представляют собою самый изысканный предмет хвастовства,
          но сексуальность приобрела в настоящее время такую высокую ценность, что
          буяну приходится потратить немало сил, чтобы поверили его хвастовству.
          Целомудрием же до того пренебрегается, что даже целомудренный человек
          считает для себя более удобным скрыться под личиной развратника. Бесспорная
          истина, что стыдливый человек стыдится своей стыдливости, но эта другая,
          современная стыдливость есть не стыдливость эротики, а стыдливость женщины,
          которая стыдится потому, что не нашла еще мужчину, не приобрела еще от
          другого пола никакой ценности. Каждый изощряется перед другим в рассказах о
          той верности, упоении и добросовестности, с какой он реализует свои половые
          функции. Так женщина, которая по своей природе в состоянии оценить мужчину
          только с половой стороны, определяет теперь, что такое мужественность: из ее
          рук мужчины берут критерий своей собственной мужественности. Таким образом
          число совокуплений, "связь", "девочка" являются свидетельством достоинства
          мужчины. Но нет: ведь в таком случае не было бы больше настоящих мужчин.
          Напротив, высокая оценка девственности первоначально исходила и
          продолжает исходить от мужчин там, где они еще имеются: она является
          проекцией имманентного мужского идеала незапятнанной чистоты на предмет его
          любви. Страх и трепет, которые испытывает женщина при всяком прикосновении к
          ней и которые очень быстро переходят в интимную доверчивость, вспышки
          истерии, которые рассчитаны на подавление половых желаний ее – все это не
          должно вводить нас в заблуждение и вызывать в нас иллюзию женской
          непорочности. Правда женщина с внешней стороны сильно старается наиболее
          полно удовлетворить мужчину в его требовании физической чистоты, ибо в
          противном случае на нее не нашлось бы покупателя. Верно и то, что ей
          свойственна потребность приобрести возможно большую ценность, а потому она и
          ждет подолгу того мужчину, который ей может сообщить наивысшую ценность (что
          совершенно превратно толкуется, как высокая самооценка девушек). Но все это
          вещи, которые могут вызвать в нас превратный образ женщины, а потому
          необходимо относиться к ним с крайней осторожностью. Вопрос же о том, как
          сами женщины относятся к девственности, едва ли может возбудить сомнения
          после того, как было установлено, что основная цель женщины направлена на
          осуществление полового акта, через который она как бы впервые приобретает
          бытие. А что женщина хочет полового акта и ничего другого, хотя бы она сама
          изображала полнейшую индифферентность к сладострастному наслаждению – это
          было доказано всеобщностью сводничества.
          Чтобы снова убедиться в этом, следует подумать, какими глазами смотрит
          женщина на целомудренное состояние представительницы одного с ней пола.
          Первое, что здесь бросается в глаза, это низкая оценка, которую придает
          женщина состоянию незамужества. Да это собственно и единственное со

Пол и характер (2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14)